Не уходи [= Ради Бога, не двигайся ] - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сделала аборт.
Я смотрел в ее ясные, совершенно бесстрастные глаза и отрицательно качал головой — вернее, не я, а мое сердце.
— Это неправда…
Я, оказывается, тряс ее, я готов был убить ее.
— Когда ты это сделала?
— Я это сделала.
Она вовсе не выглядела опечаленной, она сочувствовала мне, это было в ее остановившемся каменном взгляде.
— Почему ты ничего мне не сказала? Почему ты меня не нашла? Я ведь хотел… я действительно хотел…
— На следующий день ты бы передумал.
Теперь она меня оставит, теперь я потеряюее, теперь, когда моя жизнь уже не продолжается внутри ее жизни. Я впал в отчаяние, я осыпал ее легкими стремительными поцелуями, которые падали на ее бесстрастное лицо словно град.
О, не важно, не важно, мы наделаем других детей. Мы наделаем их завтра, а то и прямо сейчас. Сейчас мы придем к тебе и займемся любовью на этом бахромчатом покрывале, ты прижмешься ко мне и снова забеременеешь. Мы отправимся в Сомали, и дом наш наполнится детьми, дети будут лежать в колыбельках, в гамаках, на циновках…
Но мы уже превратились в фотографию, Анджела. Мы были одной из тех фотографий, где двое любовников стоят рядом, соприкасаясь плечами, только теперь это бывшие любовники, и фотография разорвана пополам, и линия разрыва как раз между их плечами и проходит. Сейчас она пойдет подрезать цветочные стебли, будет продавать цветы разным неизвестным людям. Какому-нибудь влюбленному… человеку, идущему на кладбище… человеку, у которого только что родился сын…
— Где ты сделала аборт?
— У цыган.
— Ты с ума сошла… Тебе надо было прийти ко мне в больницу.
— Я не люблю больниц.
Ты не любишь хирургов, подумалось мне.
— Тебе надо поехать со мной.
— Оставь, пожалуйста, я хорошо себя чувствую.
Она высвободила свою руку. Я больше уже не был ее мужчиной. Моя рука была для нее совершенно посторонней рукой. У нее снова было нейтральное лицо, лицо для всех, на нем не было ни одного из тех бесчисленных выражений, которые я за ней знал. Пепельный рассветный свет падал на ее уши, скользил по ее щекам, окрашенным румянами, придававшими ей якобы здоровый вид. Она стояла передо мной, а на самом деле уже целиком ушла в свою жизнь. Рассеянная, уже анонимная, она была похожа на одну из тех влажных ладоней, из которых на рынке мы получаем сдачу.
— Ну, я пошла.
— Я тебя провожу.
— Это ни к чему.
Я уселся на краешек тротуара и сидел, пока она не скрылась из виду. Я не смотрел на нее, сидел уронив голову в ладони. Сидел так, пока не замерли ее шаги, и некоторое время спустя, когда ничего, кроме тишины, мне уже не осталось. Телефон напрасно трезвонил в ее доме, а она в это время лежала в каком-то десятке метров от дома, внутри одного из этих вдрызг разбитых таборных фургончиков, и какая-то цыганская мегера копалась в ее внутренностях своим крючком — возможно, та самая, что научила ее читать будущее по руке. Чтобы не кричать, Италия зажала в зубах тряпку. И история с нашим ребенком на этом закончилась.
* * *
Зачем я все это тебе рассказываю? Вряд ли мне удастся дать тебе ответ… один из моих точных, коротких, «хирургических», как ты их назваешь, ответов. Жизнь кровоточит, и эта кровь копится в моих висках. Совсем как гематома в твоей черепной коробке. Теперь-то я понимаю, Анджела, это ты оперируешь меня.
Я не ищу твоего прощения и не пытаюсь воспользоваться путешествием, в котором ты пребываешь. Поверь мне, суд над собою я совершил много лет тому назад, сидя на тротуаре. И приговор вышел непререкаемый, не зависящий от времени, похожий на могильный камень. Я виновен, и мои руки это знают.
Но знала бы ты, сколько раз я пытался вообразить себе этого неродившегося ребенка. Я видел, как он растет рядом с тобою, для меня он постоянно был твоим несчастным близнецом. Я пытался его похоронить — напрасное занятие. Он возвращался, когда хотел, он вместе со мною шагал по улице, он был в моих стареющих костях. Он виделся мне во всех беззащитных существах — в безволосых детишках, лежащих на отделении детской онкологии, и даже в ежике, которого я раздавил на деревенском проселке. Он возвращался во всех обидах, которые я тебе нанес.
Ты помнишь кружок дзюдо? Ты не хотела в него поступать, но я тебя заставил, своими способами: молчанием, особыми немыми упреками, которые заставляют тебя подчиниться, но сначала огорчают. Я постоянно кружил вокруг этого видавшего виды спортивного зала с его подержанными спортивными снарядами, пожилыми наставниками, потертой боксерской грушей, облупившимся линолеумом. Я выходил из машины, принюхивался к запаху пота, глядел на лица сражающихся, приносил домой брошюрки с расписанием занятий. Что сказать тебе, Анджела? Это старая песня. Дело ведь в том, что мне, еще мальчишкой, хотелось стать чемпионом какого-нибудь из боевых искусств, проникнуть как-нибудь ночью в такой вот зал, где все в особых майках, и с настоящими, бугристыми мускулами, и с особыми, суровымилицами, и обзавестись, не снимая пиджака и очков, не лишаясь приличных манер, этаким невидимым и неоспоримым могуществом. Как это здорово — ты делаешь пару движений — и сбиваешь с ног кого угодно, коллегу-врача или вон того санитара-амбала, на которого и поглядеть-то страшно. Все это были мечты трусоватого человека, изнеженного мальчика, так ведь можно сказать — и это будет правдой. Весь этот букет чувств, отчасти достойных порицания, а отчасти патетичных, присутствовал, но присутствовало и другое. Было еще и никому не ведомое желание тебя согнуть, сделать тебе какую-нибудь каверзу — мне хотелось переложить свою подлую жизнь на твои плечи. И при этом были все условия, чтобы сделать это, не запятнав себя ничьими упреками. Дзюдо считалось приличным видом спорта, и даже твоя мать не сумела ничего возразить, пытливо вглядевшись в мою отцовскую физиономию. Разумеется, было еще и твое желание заниматься танцами — ты ведь обожала передвигаться из комнаты в комнату на носочках, обвязавшись вокруг бедер материнским шарфом. Ты, Анджела, хотела танцевать. Да только для танцев ты была слишком высокого роста, ты гораздо больше подходила для дзюдо. Это хороший вид спорта, сказал я, он дисциплинирует. Там нужно быть честным, уважать дух борьбы, уважать товарищей — как мальчишек, так и девчонок. Я взял тебя за ручку, купил тебе специальные мягкие ботинки и отвел в этот подвальный спортивный зальчик.
И вот ты одета в белую куртку, и жесткий пояс обвивает твои бока. Ты сражалась без малейшей радости, и только желание не быть брошенной на ковер заставляло тебя сопротивляться. Когда я приходил на тебя поглядеть, ты сражалась ради меня. Борцовская куртка тебе не нравилась: она была жесткой, похожей на мешок. Ты мечтала о кисейных платьях, о туфельках с подмелованными носочками, ты хотела чувствовать себя невесомо-легкой. А приходилось вечно выходить против одной и той же партнерши, крепкой девочки с прической в виде конского хвоста, вздымавшегося в воздухе, словно хлыст, — она сразу хватала тебя за пояс. Она была крепкой и ловкой, ты же — худышка, и движения у тебя какие-то деревянные. Я лез к тебе с советами: «Будь поэластичнее при отработке приемов». Но ты не могла быть поэластичнее. Слишком многое ты вкладывала в эти поединки.